Сколько ни корми собаку пирожными, а ей мясо подавай: не за меч схватился Кастет, чтобы встретить незваного гостя, а выхватил из рукава свой старый кастет. Покойник выметнул из рукава тонкий узкий нож – и через мгновение опустил его. В дверях воздвиглась гигантская фигура.
– Бантик! – ахнул Кэссин.
– Значит, не ошибся я, – с явным облегчением вымолвил Бантик и потупился.
– Откуда ты здесь взялся? – требовательно вопросил Покойник. Он и так уже был недоволен тем, что пришлось открыть тайну убежища Кастету, а тут еще откуда ни возьмись Бантик появился.
– Сон мне был, – хмуро объяснил Бантик. – Что я вам пригожусь. Вот я и пришел.
– Но как ты узнал, куда идти надо? – Кастет был настроен не менее подозрительно, чем Бантик, и оружие, давшее ему имя, прятать не спешил.
– Сон мне был, – повторил Бантик.
– Что ты заладил… – начал было Покойник. Но на его плечо легла рука Кенета.
– Все в порядке, – твердо произнес Кенет. – Тебе же ясно сказано – сон ему был.
Покойник мигом утихомирился: уж если маг говорит, что все в порядке, то скорее всего он знает, что говорит.
Кенет и знал. Перед ним стоял несомненный горец. Да и странноватый в устах жителя равнины оборот «сон мне был» звучал в устах этого парня совершенно естественно, как привычный с детства. Именно так горцы и говорят о своих вещих снах.
– Здравствуй, брат по хлебу, – улыбнулся Кенет.
Бантик побледнел. Бледность проступила даже сквозь загар. С того дня, когда погиб весь его клан, а мальчишке, которого тогда еще никто не называл Бантиком, чудом удалось сбежать, он ни разу не побывал в родных горах. Однако горы его не покинули. Даже здесь, на равнине, они ниспосылали ему сны. Из равнинных жителей только один имел право так к нему обратиться. Тот, которого Бантик никогда не видел, но почитал пуще покойных родителей. Тот, кто снял с Лихогорья проклятие вечной войны. Тот, кто принес в горы мир.
– Здравствуй и ты, Деревянный Меч, – еле шевеля непослушными, враз отяжелевшими губами, ответил Бантик.
Тагино задумчиво барабанил пальцами по столу. Он уже перестал мечтать о котле с кипящими нечистотами, в котором так приятно было бы сварить Юкенну, но никаких других мыслей в голову почему-то не приходило.
Никогда в жизни над господином Главным министром не насмехались, да притом настолько в открытую. У тех, кто был бы не прочь поиздеваться, как правило, недоставало ума, а тем, кому ума хватало, хватало его и на то, чтобы испугаться последствий. Юкенна последствий мог не опасаться – знает, мерзавец, что взять его сейчас не так-то просто, – и умом господин посол не обижен. Он откровенно измывается – но в такой форме, что и упрекнуть его толком не в чем.
На столе перед Тагино лежал маленький белый прямоугольник. До сих пор Тагино видел лишь магические копии почерка Юкенны. Теперь же он получил долгожданную возможность узреть оригинал. Юкенна был отменным каллиграфом. Почерк стремительный и четкий, лишенный каких бы то ни было выкрутасов – благородная простота штриха, уверенная плавность каждой линии. Ни одного затейливого росчерка, никаких забот о прихотливой красивости. Сама красота, живое течение ритма. Этим восхитительным почерком написано несколько строк. Его высочество посол Сада Мостов в Загорье Юкенна выражает свое соболезнование его благолепию господину Главному министру Тагино в связи с состоянием здоровья этого последнего и желает господину министру скорейшего выздоровления. Засим дата и подпись. Все.
Казалось бы, что в том особенного? Юкенна мог бы и не посылать письма с соболезнованиями… но почему бы ему и не последовать предписаниям дипломатического протокола? Однако при виде этого послания Тагино жалел лишь об одном – что он не вправе свернуть Юкенне шею, да и сделать это на расстоянии затруднительно.
У Юкенны хватило наглости прислать свои треклятые соболезнования не в его министерские апартаменты во дворце, не в его столичный дом, не в поместье и даже не в тайный охотничий домик. Он направил посольского курьера именно туда, где Тагино и находился в самом деле.
Вдобавок у него хватило наглости пометить свое письмо днем его отправления. Эта дата, небрежно выведенная все той же уверенной рукой, заставляла Тагино бледнеть от бессильного гнева. Ибо если верить ей, письмо было отправлено днем раньше, чем Тагино объявил во всеуслышание о своей мнимой болезни и испросил у короля дозволения временно удалиться в свое поместье! Конечно, Юкенна мог нарочно пометить письмо задним числом, чтобы задеть Тагино покрепче. Но господину Главному министру отчего-то так не казалось. Такой дешевый трюк совсем не в духе Юкенны. Уж настолько-то Тагино его изучил. Нет, Юкенна действительно предугадал его следующий ход – и даже не счел необходимым скрыть свою догадку. Напротив, он с великолепной дерзостью осведомил своего противника о том, что тот разгадан.
Но зачем?
Позлить, вывести из равновесия? Заставить совершить в растерянности что-нибудь нелепое?
Для этого существуют и другие способы.
Почему Юкенна решил играть в открытую?
Отвлечь внимание? Вынудить думать не о том, что следует сделать, а о том, почему Юкенна ведет себя настолько странно?
Тоже навряд ли. Даже в выигрышной позиции разумный игрок имеет в запасе несколько фишек, неведомых противнику. Просто так, на всякий случай. Все свои фишки можно продемонстрировать в позиции не просто выигрышной, а прямо-таки обреченной на выигрыш, да и то за два-три хода до завершения партии. Значит, Юкенна обречен на победу – и потому остерегаться перестал? Значит, именно это он и хочет внушить Тагино? Сломить. Запугать. Заставить сдаться?